Баратынский Евгений Абрамович родился 19 февраля (
2 марта по н.с.)
1800 в с. Вежле Тамбовской губернии Кирсановского уезда и был сыном генерал-адъютанта А. А. Баратынского и фрейлины А. Ф. Баратынской, урожд. Черепановой. В детстве у Баратынского дядькой был итальянец Боргезе, и мальчик рано ознакомился с итальянским языком; вполне овладел он также французским, принятым в доме Баратынских, и лет восьми уже писал по-французски письма. В
1808 Баратынского отвезли в Петербург и отдали в частный немецкий пансион, где он выучился немецкому языку.
В
1810 умер отец Баратынского, и его воспитанием занялась мать, женщина образованная и умная. Из немецкого пансиона Баратынский перешел в Пажеский корпус, но пробыл там недолго. Сблизившись с некоторыми товарищами, Баратынский участвовал в серьезных шалостях, из которых одна, граничившая с преступлением (кража), повела к исключению его из корпуса, с воспрещением поступать на какую бы то ни было государственную службу, кроме военной – рядовым. Это происшествие сильно подействовало на юношу, которому было тогда лет 15; он признавался позднее, что в ту пору "сто раз был готов лишить себя жизни". Бесспорно, позор, пережитый поэтом, оказал влияние на выработку пессимистического его миросозерцания. Но было бы ошибкой придавать случайному событию слишком большое значение в духовной жизни Баратынского. Из его детских и юношеских писем видно, что он духовно созрел очень рано и с первых лет сознательной жизни уже был склонен смотреть на весь мир сквозь мрачное стекло. 8-летним ребенком, из пансиона, он писал матери о своих школьных товарищах: "Я надеялся найти дружбу, но нашел только холодную и аффектированную вежливость, дружбу небескорыстную: все были моими друзьями, когда у меня было яблоко или что-нибудь иное". 11 лет он писал: "Не лучше ли быть счастливым невеждою, чем несчастным мудрецом? Отказываясь от того, что есть в науках хорошего, но избавляемся ли мы и от утонченных пороков?"
Утешая мать, после смерти бабушки, Баратынский в
1814 рассудительно замечал: "Я понимаю вашу скорбь, но подумайте, дорогая мамаша, что это – закон природы. Мы все родимся затем, чтобы умереть, и, на несколько часов раньше или позже, всем придется покинуть тот ничтожный атом грезы, что называется землей!" Из Пажеского корпуса, еще до обнаружения печальной истории, он писал матери: "Существует ли такое прибежище в мире, кроме пределов океана, где жизнь человеческая не была бы подвержена тысячам несчастий, где смерть не похищала бы сына у матери, отца, сестру? Повсюду самое слабое веяние может разрушить тот бренный состав, что мы называем нашим существованием". Конечно, все эти рассуждения были почерпнуты Баратынским из книг, т. к. он читал охотно и много, но характерно, что именно такие мысли привлекали внимание мальчика и юноши. В те же годы юный
Пушкин, на лицейской скамье, зачитывался Анакреонтом и легкомысленными французскими поэтами XVIII в. Покинув Пажеский корпус, Баратынский несколько лет жил частью с матерью в Тамбовской губ., частью у дяди, брата отца, адмирала Б. А. Баратынского, в Смоленской губ., в сельце Подвойском. Из школы Баратынский вынес некоторое знание математики, к которой у него были большие способности и которою он не переставал интересоваться до последних лет жизни. Живя в деревне, Баратынский начал писать стихи. Раньше, подобно мн. др. людям того времени, он охотно писал французские куплеты, не придавая тому никакого значения.
От
1817 до нас дошли уже русские стихи Баратынского, впрочем, весьма слабые. Но уже в
1819 Баратынский вполне овладел техникой, и его стих стал приобретать то "необщее выражение", которое впоследствии он сам признавал главным достоинством своей поэзии. В деревне дяди Баратынский нашел небольшое общество молодежи, которая старалась жить весело, и он был увлечен в ее забавы. "Мы здесь проводим время приятно, все поют, смеются", – писал он матери. Но это не мешало ему добавлять: "О счастии много спорим, но эти споры напоминают споры нищих, рассуждающих о философском камне", и вновь говорит о "мраке, нашем общем отце". В
1819 Баратынский, по совету родных, поступил рядовым в гвардейский Егерский полк в Петербурге. В это время интерес Баратынского к литературе настолько определился, что он стал искать знакомства с писателями. Он показал свои стихи
Дельвигу, которого они заинтересовали и который познакомил его с
Жуковским, Плетневым, Кюхельбекером и
Пушкиным. Влиянию
Дельвига надо приписать, что Баратынский серьезно стал относиться к своей поэзии и в "служении Музам" увидел новую для себя цель жизни. "Ты дух мой оживил надеждою возвышенной и новой", – писал он позднее Дельвигу.
В
1819 благодаря содействию Дельвига стихи Баратынского появились впервые и в печати. В следующем,
1820, Баратынский был произведен в унтер-офицеры и переведен в Нейшлотский полк, расположенный в Финляндии, в укреплении Кюмени и его окрестностях. Пятилетнее пребывание в Финляндии оставило глубочайшие впечатления в Баратынском и ярко отразилось на его поэзии. Впечатлениям от "сурового края" обязан он несколькими лучшими своими лирическими стихотворениями ("Финляндия", "Водопад") и прекрасной поэмой "Эда". Первоначально Баратынский вел в Финляндии жизнь очень уединенную, "тихую, спокойную, размеренную". Все общество его ограничивалось двумя-тремя офицерами, которых он встречал у полкового командира, полковника Лутковского, старинного друга семьи Баратынских и их соседа по имению, который принял к себе в дом юного унтер-офицера. Впоследствии Баратынский сблизился с Н. В. Путятой и А. И. Мухановым, адъютантами финляндского генерал-губернатора А. А. Закревского. Дружба его с Путятой сохранилась на всю их жизнь. Путята описал внешний облик Баратынского, каким он его увидел в первый раз: "Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние".
Осенью
1824, благодаря ходатайству Путяты, Баратынский получил разрешение приехать в Гельсингфорс и состоять при корпусном штабе генерала Закревского. В Гельсингфорсе Баратынского ожидала жизнь шумная и беспокойная. К этому периоду его жизни относится начало его увлечения А. Ф. Закревской (женой генерала А. А. Закревского), той самой, которую
Пушкин назвал "беззаконной кометой в кругу расчисленном светил" и к которой редко кто приближался без того, чтобы поддаться очарованию ее своеобразной личности. Эта любовь принесла Баратынскому немало мучительных переживаний, отразившихся в таких его стихотворениях, как "Мне с упоением заметным", "Фея", "Нет, обманула вас молва", "Оправдание", "Мы пьем в любви отраву сладкую", "Я безрассуден, и не диво", "Как много ты в немного дней". Впрочем, у Баратынского страсть всегда уживалась с холодной рассудительностью, и не случайно он одинаково любил математику и поэзию. В одном стихотворении (правда, заимствованном у Парни) он, напр., дает совет: "близ любезной укротим желаний пылких нетерпенье", потому что "мы ими счастию вредим и сокращаем наслажденье". А в письме к Путяте Баратынский пишет прямо: "Спешу к ней. Ты будешь подозревать, что я несколько увлечен: несколько, правда; но я надеюсь, что первые часы уединения возвратят мне рассудок. Напишу несколько элегий и засну спокойно". Надо, однако, добавить, что сам Баратынский тут же писал: "Какой несчастный плод преждевременной опытности – сердце, жадное страсти, но уже неспособное предаваться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний! Таково положение М. и мое".
Из Гельсингфорса Баратынский должен был вернуться к полку в Кюмень, и туда весной
1825 Путята привез ему приказ о производстве его в офицеры. По словам Путяты, это Баратынского "очень обрадовало и оживило". Вскоре после того Нейшлотский полк был назначен в Петербург держать караулы. В Петербурге Баратынский возобновил свои литературные знакомства. Осенью того же года Баратынский возвратился с полком в Кюмень, затем вышел в отставку и переехал в Москву. "Судьбой наложенные цепи упали с рук моих",- писал он по этому поводу. В Москве,
9 июня 1825, Баратынский женился на Настасье Львовне Энгельгардт; тогда же он поступил на службу в Межевую канцелярию, но скоро вышел в отставку. Еще до женитьбы, из Москвы Баратынский писал Путяте: "В Финляндии я пережил все, что было живого в моем сердце. Ее живописные, хотя угрюмые горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но, по крайней мере, довольно обильную в отличительных красках. Судьба, которую я предвижу, будет подобна русским однообразным равнинам...". В значительной степени Баратынский оказался прав, и его жизнь после
1826 становится однообразной. Его жена не была красива, но отличалась умом ярким и тонким вкусом. Ее беспокойный характер причинял много страданий самому Баратынскому и повлиял на то, что многие его друзья от него отдалились. В мирной семейной жизни постепенно сгладилось в Баратынском все, что было в нем буйного, мятежного; он сознавался сам: "Весельчакам я запер дверь, я пресыщен их буйным счастьем, и заменил его теперь пристойным, тихим сладострастьем".
Только из немногих стихотворных признаний Баратынского мы узнаем, что не всегда он мог силой своего разума победить свои страсти. По стихотворениям
1835 мы видим, что в эту пору он пережил какую-то новую любовь, которую называет "омрачением души болезненной своей". Иногда он пытается убедить себя, что остался прежним, восклицая: "Свой бокал я наливаю, наливаю, как наливал!" Замечательно, наконец, стихотворение "Бокал", в котором Баратынский рассказывает о тех "оргиях", которые он устраивал наедине с самим собой, когда вино вновь будило в нем "откровенья преисподней". Внешняя его жизнь проходила без видимых потрясений. Он жил то в Москве, то в своем имении, в сельце Мураново (неподалеку от Талиц, близ Троицко-Сергиевой лавры), то в Казани, много занимался хозяйством, ездил иногда в Петербург, где в
1839 познакомился с Лермонтовым, в обществе был ценим как интересный и иногда блестящий собеседник и в тиши работал над своими стихами, придя окончательно к убеждению, что "в свете нет ничего дельнее поэзии".
Проводя много времени в Москве, Баратынский сошелся здесь с кружком московских писателей, с И. В. Киреевским, Языковым, Хомяковым, Соболевским, Павловым. Известность Баратынского как поэта началась после издания в
1826 его поэм "Эда" и "Пиры" (одной книжкой, с любопытным предисловием автора) и в
1827 первого собрания лирических стихотворений. В
1828 появилась поэма "Бал" (вместе с "Графом Нулиным"
Пушкина), в
1831 – "Наложница" ("Цыганка"), в
1835 – второе издание мелких стихотворений (в двух частях), с портретом. Современная критика отнеслась к стихам Баратынского довольно поверхностно, и литературные неприятели кружка
Пушкина (журнал "Благонамеренный" и др.) довольно усердно нападали на его будто бы преувеличенный "романтизм". Но авторитет самого
Пушкина, высоко ценившего дарование Баратынского, был все же так высок, что, несмотря на эти голоса критиков, Баратынский был общим молчаливым согласием признан одним из лучших поэтов своего времени и стал желанным автором всех лучших журналов и альманахов. Но Баратынский писал мало, долго работал над своими стихами и часто коренным образом переделывал уже напечатанное. Будучи истинным поэтом, он вовсе не был литератором; для того чтобы писать что-либо, кроме стихов, ему нужна была внешняя причина. Так, напр., по дружбе к юному А. Н. Муравьеву он написал прекрасный разбор сборника его стихов "Таврида", доказав, что мог бы стать интереснейшим критиком. Затронутый критикой своей поэмы "Наложница", он написал "антикритику", несколько сухую, но в которой есть весьма замечательные мысли о поэзии и искусстве вообще.
Когда в
1831 И. В. Киреевский, с которым Баратынский сошелся близко, предпринял издание "Европейца", Баратынский стал писать для него прозой, написав, между прочим, рассказ "Перстень" и готовясь вести в нем полемику с журналами. Когда "Европеец" был запрещен, Баратынский писал Киреевскому: "Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным". Все люди, лично знавшие Баратынского, говорили, что его статьи далеко не вполне "высказывают" тот мир изящного, который он носил в глубине души своей". "Излив свою задушевную мысль в драгоценном разговоре, живом, разнообразном, невероятно увлекательном, исполненном счастливых слов и многозначительных мыслей... Баратынский часто довольствовался живым сочувствием своего близкого круга, менее заботясь о возможно далеких читателях". Так, в сохранившихся письмах Баратынского рассыпано немало острых критических замечаний о современных ему писателях, – отзывов, которые он никогда не пытался сделать достоянием печати.
Очень любопытны, между прочим, замечания Баратынского о различных произведениях
Пушкина, к которому он, когда писал с полной откровенностью, далеко не всегда относился справедливо. Баратынский, конечно, сознавал величие
Пушкина, в письме к нему лично льстиво предлагал ему "возвести русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Петр Великий возвел Россию между державами", но никогда не упускал случая отметить то, что почитал у
Пушкина слабым и несовершенным (см., напр., отзывы Баратынского о "Евгении Онегине" и пушкинских сказках в письмах к Киреевскому). Позднейшая критика прямо обвиняла Баратынского в зависти к
Пушкину и высказывала предположение, что Сальери
Пушкин списал с Баратынского. Есть основание думать, что в стихотворении "Осень" Баратынский имел в виду
Пушкина, когда говорил о "буйственно несущемся урагане", которому все в природе откликается, сравнивая с ним "глас, пошлый глас, вещатель общих дум", и в противоположность этому "вещателю общих дум" указывал, что "не найдет отзыва тот глагол, что страстное земное перешел". Известие о смерти
Пушкина застало Баратынского в Москве именно в те дни, когда он работал над "Осенью". Баратынский бросил стихотворение, и оно осталось незавершенным.
В
1842 Баратынский, в то время уже "звезда разрозненной плеяды", издал тоненький сборник своих новых стихов "Сумерки", посвященный кн.
П. А. Вяземскому. Это издание доставило Баратынскому немало огорчений. Его обидел вообще тон критиков этой книжки, но особенно статья
Белинского.
Белинскому показалось, что Баратынский в своих стихах восстал против науки, против просвещения. Конечно, то было недоразумение. Так, напр., в стихотворении "Пока человек естества не пытал" Баратынский только развивал мысль своего юношеского письма: "Не лучше ль быть счастливым невеждою, чем несчастным мудрецом".
В поэме "Последний поэт" он протестовал против того материалистического направления, какое начинало определяться тогда (к. 30-х и н. 40-х) в европейском обществе и будущее развитие которого Баратынский прозорливо угадал. Он протестовал против исключительного стремления к "насущному и полезному", а никак не против познания вообще, интересы которого именно Баратынскому были всегда близки и дороги. Баратынский не стал возражать на критику
Белинского, но памятником его настроения той поры осталось замечательное стихотворение "На посеве леса". Баратынский говорит в нем, что он "летел душой к новым племенам" (т. е. к молодым поколениям), что он "всех чувств благих подавал им голос", но не получил от них ответа. Едва ли не прямо Белинского имеют в виду слова, что тот, "кого измял души моей порыв, тот вызвать мог меня на бой кровавый" (т. е. тот мог стремиться опровергнуть именно мои, Баратынского, идеи, не подменяя их мнимой враждой к науке); но, по мнению Баратынского, этот противник предпочел "изрыть под ним сокрытый ров" (т. е. бороться с ним несправедливыми путями). Баратынский даже заканчивает стихи угрозой вовсе после того отказаться от поэзии. "Отвергнул струны я", – говорит он. Но такие обеты, если и даются поэтами, не исполняются ими никогда.
Осенью
1843 Баратынский осуществил свое давнее желание – предпринял путешествие за границу. Зимние месяцы
1843-
1844 он провел в Париже, где познакомился со многими французскими писателями (А. де Виньи, Мериме, оба Тьерри, М. Шевалье,
Ламартин, Ш. Нодье и др.). Чтобы познакомить французов со своей поэзией, Баратынский перевел несколько своих стихотворений на французский язык. Весной 1844 Баратынский отправился через Марсель морем в Неаполь. Перед отъездом из Парижа Баратынский чувствовал себя нездоровым, и врачи предостерегали его от влияния знойного климата южной Италии. Едва Баратынские прибыли в Неаполь, как с Н. Л. Баратынской сделался один из тех болезненных припадков (вероятно, нервных), которые причиняли столько беспокойства ее мужу и всем окружающим. Это так подействовало на Баратынского, что у него внезапно усилились головные боли, которыми он часто страдал, и 29 июня (
11 июля по н.с.)
1844 он скоропостижно скончался.
Особенности поэзии Баратынского лучше определил
Пушкин, сказав: "Он у нас оригинален – ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко". "Поэзия мысли" – вот, действительно, самое общее определение, которое можно дать поэзии Баратынского. Сам он даже считал это свойство отличительной чертой поэзии вообще, жалуясь: "Все мысль да мысль, художник бедный слова!" В своих ранних стихах Баратынский развивает то пессимистическое миросозерцание, которое сложилось у него с детских лет. Его основное положение, что "в сей жизни" нельзя найти "блаженство прямое": "небесные боги не делятся им с земными детьми Прометея". Согласно с этим в жизни Баратынский видит две доли: "или надежду и волненье (т. е. мучительные беспокойства), иль безнадежность и покой" (успокоение). Поэтому Истина предлагает ему научить его, страстного, "отрадному бесстрастью". Поэтому же он пишет гимн смерти, называет ее также "отрадной", признает бесчувствие мертвых "блаженным" и прославляет, наконец, "Последнюю смерть", которая успокоит все бытие. Развивая эти идеи, Баратынский постепенно пришел к выводу о равноценности всех проявлений земной жизни. Ему начинает казаться, что не только "и веселью и печали" дали боги "одинакие крыле" (двойственное число = крылья), но что равноправны добро и зло. Последнее выражено им в стихотворении "Благословен святое возвестивший", где этому возвестителю святого противополагается "какой-нибудь неправедный" (т. е. человек), обнажающий перед нами изгиб сердец людских, ибо "две области, сияния и тьмы, исследовать равно стремимся мы". Эти мысли выражены в стихах второго периода деятельности Баратынского и в его замечательных поэмах. Характерно, что герои поэм Баратынского – почти исключительно люди "падшие"; такова "добренькая Эда", отдавшаяся соблазнителю-офицеру; такова Нина ("Бал"), переходившая от одного любовника к другому; таков Елецкий ("Цыганка"), составивший себе "несчастный кодекс развратных, своевольных правил", и особенно его подруга "наложница"-цыганка. Найти искры живой души в падших, показать, что они способны на благородные чувства, сделать привлекательными для читателя, – такова задача, которую ставил себе Баратынский в своих поэмах.
Последний период деятельности Баратынского характеризуется его обращением к вере. Еще в одном из ранних стихотворений, в полном согласии со своим мировоззрением, он восклицал: "О человек! уверься, наконец, не для тебя ни мудрость, ни всезнанье!" Но если "всезнанье" недоступно, стоит ли искать "полу-знанья"? Из этого вопроса возникает у Баратынского скептическое отношение к человеческим истинам; ему начинает казаться, что явления юдольного мира уже "все ведомы", что вся человеческая мудрость может открыть лишь то, что давно заключено в "точном смысле народной поговорки". Такой круг идей привел Баратынского к "оправданию Промысла"; он учит, что в нашей жизни лишь тот "невредим", кто пятой оперся "на живую веру"; он пишет молитву, в которой молит Бога подать ему силы на его "строгий рай"; наконец, в одном из последних стихотворений, записанных во время переезда из Марселя в Неаполь, многозначительно замечает: "Много мятежных решил я вопросов, прежде чем руки марсельских матросов подняли якорь, надежды символ". Однако нам не пришлось узнать, чем разрешилось бы для Баратынского это "последнее вихревращенье" дум и чувств; неожиданная смерть не дала ему довершить полного развития его поэзии.
Язык Баратынского не прост, он любит странные выражения, охотно употребляет славянизмы и неологизмы в архаическом духе, т. ч. о значении иных выражений Баратынского приходится догадываться ("внутренней своей вовеки ты не передашь земному звуки", т. е. словами не расскажешь глубин души; поэт – "часть на пире неосязаемых властей", т. е. в мире мечты, и т. п.). Тон Баратынского почти всегда приподнят, иногда высокопарен. Особенное затруднение представляет то причудливое расположение слов, которое почему-то нравилось Баратынскому (он писал, напр.: "Предрассудок – он обломок древней правды, храм упал, но руин его потомок языка не разгадал", т. е. потомок не разгадал языка его руин). Наконец, затрудняет и та краткость, тот крайний лаконизм речи, к которому стремился Баратынский (он говорит, напр., о небесах "беспредельных, скорби тесных"). Однако если освоиться с этими особенностями поэзии Баратынского, если внимательно вникнуть в склад его речи, открывается меткость его выражений, точность его эпитетов, энергия его сжатых фраз. У Баратынского мало стихотворений, пленяющих музыкой стиха; чтобы оценить его музу, надо его стихи не только почувствовать, но и понять; к его поэзии применимо то, что кн.
П. А. Вяземский сказал о нем как о личности: "Нужно допрашивать, так сказать, буравить этот подспудный родник, чтобы добыть из него чистую и светлую струю".